В стихах и песнях барда начиная с 1960-х гг. оформляется внутренне единый разножанровый пушкинский "цикл", где многоплановый образ поэта, его жизненного и творческого пути сращен с самим духом современной ему эпохи, с портретами поэтов пушкинской плеяды. Уже в ранних стихотворениях Городницкого художественный взгляд автора сфокусирован на конкретных вехах судьбы Пушкина, при этом смысловой акцент делается на ее трагедийной доминанте. В стихотворении "Поэты" (1969) рефлексия о драматичных поворотах его жизни, гибели ("сколько раз ни приходилось биться...") оборачивается глубоким духовно-нравственным осмыслением удела русского гения: Причина здесь не в шансах перевеса, – Была вперед предрешена беда: Когда бы Пушкин застрелил Дантеса, Как жить ему и как писать тогда? Эти поэтические интуиции Городницкого органично вписываются в контекст русской философской мысли о Пушкине: о фатальной невозможности примирения между "служением высшей красоте" и "фактом убийства из-за личной злобы" размышлял в работе "Судьба Пушкина" (1897) В.С.Соловьев [1] . В "ролевой" песне "Дуэль" (1971), написанной "от лица" спешащего на роковой поединок поэта, в сквозном мотиве "веселой скачки" бодрые ритмы, творческое переживание героем радости бытия парадоксально соединены с драматичными нотами, которые придают преобладающей в произведении "вакхической" тональности оттенок пронзительной скорби: Спешим же в ночь и вьюгу, Пока не рассвело, За Гатчину и Лугу, В далекое село. Сгорая, гаснут свечки В час утренних теней. Возница к Черной речке Поворотил коней. В статье "Светлая печаль" С.Л.Франк особое внимание уделил "трагическому элементу" поэзии Пушкина, проницательно распознав в глубинах этого трагизма путь к духовному просветлению – таинственная диалектика, получившая многостороннее исследование в философской пушкинистике: "Глубоко и ясно видя трагизм человеческой жизни, Пушкин, сполна его изведав, ведает и такой глубинный слой духовной жизни, который уже выходит за пределы трагизма и по самому своему существу исполнен покоя и светлой радости. Он находит его в уединении, в тихой сосредоточенности размышления и творчества"[2] . В песенной "пушкиниане" Городницкого эти философские прозрения получают оригинальное художественное воплощение. Постижением им онтологического трагизма бытия поэта обогащено катастрофическим опытом ХХ столетия, вследствие чего Пушкин и его эпоха восприняты здесь в объемной исторической перспективе. Так, в стихотворении "Мне будет сниться странный сон..." (1992) картина гибели поэта, а также устойчивые символические образы "шестикрылого серафима", "окрестностей дубравных", "петербургской пурги", родственные контексту лирики Пушкина, увидены в калейдоскопе значимых исторических вех в общемировом масштабе: Мне будет сниться до утра Земли коричневое лоно, Арап Великого Петра, – Фалаш из рода Соломона, И петербургская пурга Среди окрестностей дубравных, Где в ожидании врага Стоял его курчавый правнук. Мне будет сниться странный фильм: Пустыня сумрачного вида И шестикрылый серафим Слетевший со щита Давида. А в песне "Донской монастырь" (1970) образы пушкинских персонажей введены в русло напряженных раздумий барда о мистической связи исторических и культурных эпох, о соотнесенности "века гусарской чести" со "вселенскими суетами... века двадцатого": Ах, усопший век баллад, Век гусарской чести! Дамы пиковые спят С Германами вместе. Размышления о Пушкине, его личной судьбе приобретают в целом ряде стихов и песен Городницкого обобщенно-символический смысл ("Не женитесь, поэты...", "Поэты – изгои природы...", "Дом Пушкина" и др.). В стихотворении "Дом Пушкина" (1987) глубоко прочувствованная земная бесприютность лишенного "жилья родного" Пушкина – от "Лицейского дортуара без потолка" до "чужого мундира", "последнего дома, потравленного врагом", "чужой неприютной эпохи" в целом – распространяется и на посмертную участь поэта, которая таинственно сопрягается с историческими катаклизмами в России ХХ века: "Дом мужики в Михайловском сожгут, // А немцы заминируют могилу". В изображении отдельных эпизодов, напряженной "драматургии" частной и общественной жизни поэта бытовое сопрягается с бытийным, а сам Пушкин предстает в поэтическом мире Городницкого в качестве надэпохальной, по преимуществу трагедийной фигуры, запечатлевшей в своей судьбе извилистый путь отечественной культуры и истории последних двух столетий: Мучение застыло на челе – Ни света, ни пристанища, ни крыши. Нет для поэта места на Земле, Но вероятно, "нет его и выше". Подобная символическая масштабность поэтической мысли барда о Пушкине не умаляет, однако, чувствования уникальных личностных черт поэта. В стихотворении "Старый Пушкин" (1978) творческое вживание в ритмы бытия героя запечатлелось в его воображаемом портрете "от противного", построенном на отталкивании от заведомо неправдоподобного образа "степенного" поэта, творца "поэм величавой музыки". В финале этот гипотетический портрет художественно опровергается емкими метонимическими деталями, создающими эффект живого присутствия пушкинской личности: И мы вспоминаем крылатку над хмурой Невой, Мальчишеский профиль, решетку лицейского сада, А старого Пушкина с грузной седой головой Представить не можем; да этого нам и не надо. Художественную весомость приобретает в произведениях Городницкого и хронотоп пушкинских мест России, который составляет основу развертываемого здесь "текста" родной культуры. Поэтический образ Пушкиногорья запечатлелся в стихотворениях "Тригорское" (1995) и "В Михайловском" (1992), написанных в излюбленном пушкинском жанре непринужденного по стилю дружеского послания и обращенных Городницким к самому поэту. Композиционной осью стихотворения "В Михайловском" оказывается дружеский разговор с сосланным в псковскую глушь поэтом, раздумья о перипетиях его пребывания в опале, о стихийных силах природы, о русской истории, ее "бесовской" игре в преддверии исторических взрывов: "Скоро, скоро на Сенатской // Грянет гром, прольется кровь". Образный мир произведения, его отрывисто и тревожно звучащие энергичные хореические строки вступают в диалогическое, реминисцентное соприкосновение с мотивами пушкинских "Бесов" и "Зимнего вечера". Здесь осуществляется значимое наложение современных реалий на точно воспроизведенные повседневные приметы михайловской жизни героя, а личностное общение поэтов в атмосфере негромкой доверительной беседы перерастает здесь в диалог двух эпох о перспективах национального бытия, с его иррациональными и непредсказуемыми поворотами: Сесть бы нам с тобою вместе, Телевизор засветить, Посмотреть ночные вести И спокойно обсудить. Страшновато нынче, Пушкин, Посреди родных полей. Выпьем с горя, – где же кружки? Сердцу будет веселей. В стихотворении "Тригорское" участное обращение лирического героя к Пушкину характеризуется смысловым и стилевым разнообразием. Окрашивающий изображение житейской обыденности легкий юмор ("Сенная девушка брюхата, // Печурка не дает тепла"), простой, разговорный стиль послания к "уездному Мефистофелю", поэтически преображенные биографические реалии ("Покуда заплутавший Пущин // В ночи торопит ямщика") органично сплавлены с философским постижением антиномичной связи радости "чудных мгновений" жизни и трагедийного переживания ее кратковременности: Как разобщить тугие звенья Паденья вниз, полета ввысь? Запомнить чудное мгновенье И повелеть ему: "Продлись"? Недолгий срок тебе отпущен... Образ Пушкина ассоциируется у Городницкого и с "петербургским текстом" русской литературы и культуры. Например, в стихотворении "Старый Питер" (1998) вековые исторические пласты сплавляются со сферой личных воспоминаний лирического "я", а многослойный хронотоп города являет образ синхронного сосуществования ХIХ и ХХ столетий в едином культурно-историческом континууме: "Воды Мойки холодной, смещаясь от Пушкина к Блоку, // Чьи дома расположены, вроде бы, неподалеку, // Протекают неспешно через девятнадцатый век". Вообще в поэтическом мире Городницкого ассоциирующиеся с Пушкиным пространственные образы – "решетка лицейского сада", "зимний вечер над Святыми над Горами" и др. – становятся устойчивыми лейтмотивами, а подчас и символами целой эпохи русской жизни: Российской поэзии век золотой, – Безумного Терека берег крутой, Метель над Святыми Горами. Безвременной гибелью он знаменит, И колокол заупокойный звонит В пустом обезлюдевшем храме. ("Российской поэзии век золотой...", 1995). Пушкинская тема входит в поэзии Городницкого в широкий круг ассоциативных связей. Немаловажную роль сыграла тут дружба поэта с историком Натаном Эйдельманом, автором ряда книг о Пушкине, его окружении и эпохе. Его "страстное пожизненное увлечение Пушкиным" позволяло, по мысли барда, представить жизненный путь и творчество поэта в качестве "главной несущей конструкции описываемой эпохи, начала координат"[3] . Весомы в рассматриваемом "цикле" Городницкого художественные портреты друзей Пушкина, поэтов его эпохи ("Батюшков", "Веневитинов"), главное место в которых занимает глубоко личностное осмысление их судеб, иногда напрямую перекликающееся, как в стихотворениях "Дельвиг" или "Матюшкин", с жизненным опытом поэта-певца. В стихотворении "Матюшкин" (1977) образ "с лицейского порога на корабль перешагнувшего шутя" мореплавателя, в согласии с творческим пристрастием самого автора – барда и ученого-океанолога, – проникнут вдохновением бесконечного открытия природного космоса, которое близко и общему настрою авторской песни: "Такие видел он пейзажи, // Каких представить не могли // Ни Горчаков, ни Пушкин даже". А в поэтическом портрете Матюшкина актуализируются крылатые пушкинские строки, которые косвенно спроецированы здесь и на богатый житейский опыт Городницкого, и на "жестокую" современность: Жил долго этот человек И много видел, слава Богу, Поскольку в свой жестокий век Всему он предпочел дорогу. Автобиографическими ассоциациями пронизано и стихотворение "Дельвиг" (1995), где сама модальность прямого обращения к адресату напоминает воспевшее дружеское родство двух поэтов пушкинское послание "Дельвигу" (1817). Образ А.Дельвига прорисовывается Городницким на грани реального и легендарного, воскрешающего его лицейскую репутацию невозмутимого ленивца ("мечтатель, неудачник и бездельник") и привносящего в произведение живое дыхание пушкинских времен: В асессоры ты вышел еле-еле, Несчастлив был в любви и небогат, Прообразом для Гоголя в "Шинели" Ты послужил, сегодня говорят. Проникновенное обращение к "старшему брату по музам и судьбе", которое содержит реминисценцию из написанного после Лицея и адресованного Пушкину стихотворения Дельвига ("А я ужель забыт тобою, // Мой брат по музе, мой Орест?"[4] ), ассоциируется в произведении Городницкого с автобиографичными раздумьями о себе – "вывихе древа родового". Неслучайно в композиции сборника "Ледяное стремя" поэтический портрет "инородца" Дельвига соседствует с наполненной драматичными размышлениями об истории собственного рода, России лирической исповедью "У защищенных марлей окон..." (1995): Я вывих древа родового, Продукт диаспоры печальной, Петля запутанной дороги, Где вьюга заметает след. Интуитивное прозрение "братства" с Дельвигом "по музам" подкреплено у Городницкого и близостью поэзии друга Пушкина музыкально-песенной народной культуре, в высшей степени созвучной творческим устремлениям самого поэта-певца: "И горестная песня инородца // Разбередит российскую тоску...". В художественном портрете другого, "душою по-немецки странного" поэта ("Кюхельбекер", 1978) тонкая психологическая зарисовка героя, "сюжетное повествование" об эпизоде встречи с ним Пушкина в тюремном заключении перерастает в лирический монолог автора, открывающий эпически масштабную панораму воспоминаний о драматичных страницах русской истории, о подчас причудливом пересечении путей России и Европы на уровне частных человеческих судеб: Когда, касаясь сложных тем, Я обращаюсь к прошлым летам, О нем я думаю, затем Что стал он истинным поэтом. Что, жизнь свою окончив на щите, Душою по-немецки странен, Он принял смерть – как россиянин: В глуши, в неволе, в нищете. Образ пушкинской эпохи, художественное постижение жизненных и творческих путей ее ярчайших представителей выводят поэтическую мысль Городницкого и на познание опыта ХХ века, язв современной действительности, таинственных "скрещений судеб" далеких потомков героев пушкинского времени, парадоксально явленных, к примеру, в том, как "В далеком Сульце правнуки Дантеса // Гордятся с Пушкиным нечаянным родством" ("Наследники Дантеса", 1997). В стихотворении "Денис Давыдов" (1998) выведенный в качестве фигуры народной и литературной мифологии образ бравого "певца во стане русских воинов", актуализирующий поэтический контекст пушкинского времени, – ассоциируется в художественной логике произведения и с поющими отчаянные песни солдатами "среди хребтов Афгана и Чечни": " "Ах, Родина, не предавай меня", // Поют они, но просьбы их напрасны". В стихотворении "Чаадаев" (1987) образный параллелизм судеб "затворника на Старо-Басманной" и "сгинувшего в Бутырках" его потомка, переведшего чаадаевские письма, являет тоталитарные крайности русской жизни и сопряжен с диалогическим переосмыслением пушкинских строк из раннего послания "К Чаадаеву" (1818), которые вынесены в эпиграф. Новое обращение к ним в конце стихотворения приоткрывает глубины авторского опыта "медленного" чтения Пушкина, заостренность связанной с фигурой Чаадаева, его "дальней эпохой туманной" рефлексии об умноженном в ХХ веке трагизме частного и исторического бытия: Он был арестован и, видимо, после избит И в камере умер над тощей тюремной котомкой. А предок его, что с портрета бесстрастно глядит, Что может он сделать в защиту себя и потомков? В глухом сюртуке, без гусарских своих галунов, Он в сторону смотрит из дальней эпохи туманной. Объявлен безумцем, лишенных высоких чинов, Кому он опасен, затворник на Старо-Басманной? Одно из центральных мест принадлежит в пушкинском "цикле" Городницкого и декабристской теме, соотнесенной с драматичным осмыслением исторических судеб России в прошлом и настоящем: в таких произведениях, как "Могила декабристов", "Иван Пущин и Матвей Муравьев", "Рылеев", "Пушкин и декабристы". В написанной от лица Муравьева "ролевой" песне "Иван Пущин и Матвей Муравьев" (1983) эмоциональное воззвание к другу-собрату по "сырым рудникам" соединяет горькое видение судьбы декабристов с осознанием необходимости активного личностного противостояния давлению "жестокого века". Итоговая строфа песни таит вполне определенные ассоциации далекой истории с реалиями "застойной" современности: Не ставит ни во что Нас грозное начальство, Уверено вполне, Что завтра мы умрем. Так выпьем же за то, Чтоб календарь кончался Четырнадцатым не— забвенным декабрем! В масштабной драматургичной поэтической композиции "Пушкин и декабристы", (1981) где в центр выдвинут эпизод беседы-спора узнавших о гибели Пушкина ссыльных декабристов Волконского, Горбачевского и Пущина, осуществлен жанровый синтез описательной пейзажной части, монологов персонажей и авторского голоса, который звучит в экспозиции и финале произведения. С имеющего локальное культурно-историческое значение спора собеседников о сложных отношениях Пушкина с декабристским движением смысловой акцент смещается на итоговые слова Пущина, которые в яркой образной форме передают философское обобщение об онтологической свободе творческого духа поэта, из века в век предопределяющей его трагичную участь в России: И молвил Пущин: "Все мы в воле Божьей. Певец в темнице песен петь не может. Он вольным жил и умер как поэт. От собственной судьбы дороги нет". Авторский же лирический голос воссоздает в стихотворении окрашенный скорбным чувством святогорский хронотоп ("В Святых Горах над свежею могилой..."), который увенчивается в конце надвременным символическим образом "Руси великой" и, рифмуясь с пушкинским эпиграфом к стихотворению, с лейтмотивом "бесчинства бушевавшей пурги" обогащается также пронзительными блоковскими обертонами: Мела поземка по округе дикой. Не слышал стражник собственного крика. Ни голоса, ни дыма, ни саней, Ни звездочки, ни ангельского лика. Мела метель по всей Руси великой, И горький слух как странник брел за ней. В целостном контексте философской лирики Городницкого образы, строки произведений Пушкина, просветляющая сила пушкинского слова теснейшим образом соотнесены с духовным бытием поэта-певца. Так, в стихотворении "Герой и автор" (1985) в ткань философских раздумий о судьбе личности в "подлунном этом мире" вживлены образы пушкинских героев, которые ассоциируются с постижением как крутых поворотов истории ("Кто больше прав перед судьбою хитрой – // Угрюмый царь Борис или Димитрий"), так и извечных духовно-нравственных дилемм: "Кто автор – Моцарт или же Сальери? // И Моцарт и Сальери – в равной мере". Произведения Пушкина прочувствованы здесь как "вечные спутники" жизни автора, делящегося опытом вдумчивого, многолетнего проникновения в тайнопись пушкинских строк: Немного проку в вырванной цитате, – Внимательно поэта прочитайте И, жизнь прожив, перечитайте вновь. В поздней философской поэзии Городницкого лирические воспоминания о прожитом, созвучные зрелым произведениям Пушкина раздумья об "отеческих гробах", "племени младом, незнакомом" нередко вступают в глубинный диалог с образами и мотивами пушкинской лирики. В стихотворении "А мы из мест, где жили деды..." (1991) авторская эмоциональность, окрашивающая доверительный диалог с собеседником о "жизни собственной дороге", просветлена гармонизирующим воздействием пушкинского слова – в образных ассоциациях со стихотворениями "Воспоминание" (1828) и "Пора, мой друг, пора..." (1834): И в царстве холода и снега, Душою немощен и слаб, О вероятности побега Подумает усталый раб. Постой и задержи дыханье, Мгновение останови, И смутное воспоминанье В твоей затеплится крови. И жизни собственной дорога, Разматываясь на лету, Забрезжит, как явленье Бога, И снова канет в темноту. Таким образом, единый, складывавшийся на протяжении десятилетий "цикл" стихотворений и песен Городницкого о Пушкине, его окружении, эпохе характеризуется как эпической широтой – в освоении исторических примет того времени, подробностей частных судеб друзей поэта, так и глубиной лирического вчувствования в потаенные смыслы строк пушкинских произведений, порой тесно соотнесенных у Городницкого с экзистенцией его собственного лирического "я", с судьбами поэтов ХХ столетия. Развернутый поэтический образ эпохи Пушкина, ее потрясений спроецирован бардом и на размышления о трагических катаклизмах новейшей российской истории. И по сей день часто исполняемые Городницким обращенные к Пушкину произведения органично вписываются в общий контекст творчества барда, в его самобытную песенно-поэтическую "историософию". ________________________________________ 1. Соловьев В.С. Литературная критика. М.,1990. С.201, 203. 2. Франк С.Л. Светлая печаль // Пушкин в русской философской критике. М.,1990. С.474. 3. Городницкий А.М. И жить еще надежде... С.593. 4. См.: Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники. В 2-х т. М.,1986. Т.1.С.
|