Песенно-поэтическое наследие Александра Галича опирается на широкий круг культурных ассоциаций. Это обнаруживается в сатирических произведениях, художественных рефлексиях о судьбах творческой индивидуальности в различные эпохи ("Литераторские мостки", "Александрийские песни"), в разноплановых историософских и культурологических интуициях поэта. Многомерность диапазона творческой мысли барда предопределила и его поиски в сфере лиро-эпической формы, нашедшие художественное воплощение в уникальном жанре "поэмы в стихах и песнях": "Размышления о бегунах на длинные дистанции (Поэма о Сталине)" (1968-1969); "Кадиш" (1970); "Вечерние прогулки" (1970-1971). "Поэма о Сталине", насыщенная глубинным историко-культурным смысловым потенциалом, сводит в едином художественном пространстве далекие века и эпохи, от времен евангельского Вифлеема до тоталитарной сталинской и послесталинской действительности, и при этом активно взаимодействует с предшествующей литературной традицией – в частности, с образным миром и проблематикой исторических произведений А.С.Пушкина: трагедии "Борис Годунов" и поэмы "Медный всадник". Появляющийся в первых же сценах произведения узнаваемый образ вождя ("кавказские явились сапоги") пронизан скрытыми ассоциациями с Великим Инквизитором и олицетворяет своим явлением противовес вифлеемскому Рождеству. В главе "Клятва вождя" разворачивается напряженная "драматургия" спора-обращения героя ко Христу, итогом которого становится стремление воздвигнуть на месте христианской нравственности культ "человекобожества", претендующего на "вечность царствия", обуздание мировых стихий: Был Ты просто-напросто предтечей, Не творцом, а жертвою стихий. Ты не Божий сын, а человечий, Если мог воскликнуть: "Не убий!" <...> В мире не найдется святотатца, Чтобы поднял на меня копье! Если ж я умру (что может статься), Вечным будет царствие мое! По мысли архиепископа Иоанна Сан-Францисского, "стержень Поэмы – попытка борьбы с Богом смертного человека. Восставший на Бога и на Христову правду человек олицетворяется в образе нового ирода, увидевшего в Вифлееме Богомладенца". Образ правителя раскрывается Галичем и Пушкиным – особенно в "Борисе Годунове" – в ракурсе как могущественной власти, которая кажется ему всесильной и вечной, так и страдания от тяжести греха и человеческой немощи. С этой точки зрения у Галича глава "Подмосковная ночь", рисующая в уединенных монологах вождя его нравственные терзания, вступает в знаменательную перекличку с тремя ключевыми монологами пушкинского Годунова, прозревающего духовные истоки не проходящей душевной боли. В поэме Галича муки вождя "в бессонную, в одинокую эту ночь" обусловлены глубинным отчуждением человека-"монумента" от бытия, забвением им естественных сердечных привязанностей: "Вокруг потемки, // И спят давно // Друзья-подонки, // Друзья-говно". У Галича и Пушкина подробно прочерченная психологическая детализация (ср. Сталин в тягостных раздумьях о "жестокой судьбе": "И, как будто стирая оспины, // Вытирает он пот со лба" – и Годунов при разговоре с патриархом о мощах царевича: "Крупный пот с лица его закапал"), проникновение в потаенное, сновидческое измерение личностной экзистенции правителей обнажают существо разъедаемой терзаниями греховной власти. Важным эпизодом в поэме Галича становится "сюрреальное" видение Сталину погубленного им старого друга Серго Орджоникидзе ("Что стоишь ты там, за портьерою?"). Тяжелейшие угрызения совести вождя не ведут здесь, как и у Годунова, к очищающему покаянию, но на время заглушаются всепроникающим звучанием лживого языка эпохи репрессий и доносов. Это противоречивое сочетание трагедийных душевных переживаний и тоталитарной агрессивной безликости ярко передается в поэме на лексико-синтаксическом и ритмическом уровнях: Эту комнату неказистую Пусть твое озарит лицо. Ты напой мне, Серго, грузинскую – Ту, любимую мной, кацо... <...> Повсюду злоба, Везде враги. Ледком озноба – Шаги, шаги... В монологах же пушкинского Годунова "Достиг я высшей власти...", "Ух, тяжело!.. дай дух переведу..." онтологическая проблематика сопряжена с познанием не искореняемой внешними способами тяжести нераскаянного греха: ни попыткой оправдать себя "благотворной" государственной деятельностью, ни обвинениями в адрес "черни": "Ни власть, ни жизнь меня не веселят; // Предчувствую небесный гром и горе...". Как впоследствии герой поэмы Галича выставит против потрясшего душу видения броню жесткого рационализма, так и Годунов убеждает себя в пустой призрачности "тени", "бессильной" перед его гордой властью: Ужели тень сорвет с меня порфиру, Иль звук лишит детей моих наследства? Безумец я! чего ж я испугался? На призрак сей подуй – и нет его. Примечателен параллелизм и в обращениях героев Пушкина и Галича к Богу. В предсмертном монологе Годунова ("Умираю...") наметившееся было исповедальное воззвание к Творцу резко прерывается из-за роковой боязни сокрушенного покаяния и трансформируется в царственно-гордое напутствие сыну: Ты царствовать начнешь... О Боже, Боже! Сейчас явлюсь перед Тобой – и душу Мне некогда очистить покаяньем. В проникнутой же гордым, болезненным духом "молитве" советского вождя механистически произнесенное "Спаси... Прости..." продиктовано не раскаянием, но мольбой продлить земные сроки, судорожным страхом смерти, утраты "вечного царствия" земного, "мира, во славу гремевшего маршами": "...Молю, Всевышний, Тебя, Творца: На помощь вышли Ко мне гонца! О, дай мне, дай же Не кровь – вино... Забыл, как дальше... Но все равно Не ставь отточий Конца пути! Прости мне, Отче, Спаси... Прости...". В произведениях Пушкина и Галича конкретно-историческое и одновременно мистическое осмысление гибельной изнанки вековых личин русского тоталитаризма сопряжено и с тем, что греховность власти ложится тягостным бременем на народное бытие и сознание. Относящееся к пушкинской трагедии суждение современного исследователя о том, что "русское государство и русский народ предстают как придавленные и травмированные преступностью, порожденной деяниями Бориса Годунова, а позже – и Григория Отрепьева", приложимо с поправкой на иной исторический контекст и к содержанию песенной поэмы Галича. В четвертой главе "Поэмы о Сталине" ("Ночной разговор в вагоне-ресторане") звучит исповедь бывшего зека – "маленького" человека Системы, вынесшего на себе груз сталинских лагерей. Болезненные мутации порабощенной тоталитаризмом личности особенно наглядно проступают в символической сцене санкционированного "сверху" сноса заключенными статуи "Отца и Гения" в ночь после решений ХХ съезда – сцене, напрямую соотносимой с образным рядом "Медного всадника". У Пушкина и Галича рисуется сходный фон при изображении монумента: в "Медном всаднике" это зловещая "окрестная мгла", символизирующая непостижимую, иррациональную стихию природы и истории, над которой не властен даже "кумир на бронзовом коне", а в поэме Галича эпизод подневольного разрушения статуи окрашен в апокалипсические, инфернальные тона: "Ты представь: метет метель, // Темень, стужа адская...". Символичны у обоих поэтов и совмещение точек зрения на историческую реальность – "маленького" человека и вождя; перерождение живого облика правителя в бездушное окаменевшее изваяние ("Живому противопоставлено мертвое, выступающее в своем забронзовевшем величии" ) и, что особенно существенно, сцены встречи человека с оживающим на глазах памятником. Пушкинский Евгений с надрывом распознает в детально выписанных поэтом чертах бронзового истукана (лицо "грозного царя, мгновенно гневом возгоря") квинтэссенцию собственной боли и народной трагедии, а гротескная сцена "погони" во многом "открывает фантастику безумия в самой русской действительности", с ее вековыми тоталитарными тенденциями и неизбывной внутренней зависимостью простонародного сознания от "кумира" недосягаемой власти. В поэме Галича герой уже на наследственном уровне отягощен памятью о духе "ломок", демонтаже ассоциирующихся с определенной системой ценностных ориентиров "памятников" – как знамении вывихнутого времени ХХ в.: "Слышал от родителя, // Как родитель мой ломал // Храм Христа Спасителя...". Разрушение каменного Гения оборачивается непоправимой травмой для впавшей в зависимость от официозных догм народной души: это видно и в речи лагерного "кума", с неподдельной "мукою" говорящего об антисталинских разоблачениях ХХ съезда, подобных для него крушению вселенной ("Оказался наш Отец // Не отцом, а сукою..."), и в переживаниях самих заключенных ("ревмя ревем"), объективированных в голосе статуи. Гротескно-фантастический мотив властного "голоса каменного" ожившей статуи воплощает длящееся господство тоталитарного окаменения над массовым сознанием , чающим, однако, как показали и Галич, и автор "Бориса Годунова", найти непреложную истину в истории (ср. связанное с образом "памятников" метаисторическое обобщение в стихотворении Галича "Ночной дозор" (1964): "Пусть до времени покалечены, // Но и в прахе хранят обличие. // Им бы, гипсовым, человечины – // Они вновь обретут величие!"): А это ж – Гений всех времен, Лучший друг навеки! Все стоим ревмя ревем – И вохровцы, и зеки. Я кайлом по сапогу Бью, как неприкаянный, Но внезапно сквозь пургу Слышу голос каменный: "Был я Вождь вам и Отец... Сколько мук намелено! Что ж ты делаешь, подлец? Брось кайло немедленно!"... Пророчески предощущавшаяся Пушкиным опасность "узды железной" для скачущего "гордого коня" национальной истории проецируется в поэзии Галича на углубленный художественный анализ мироощущения личности, живущей в несвободной атмосфере советской современности. Как и у Пушкина, образный ряд поэмы барда основан на сопряжении реалистического изображения и условно-фантастических, гротескных форм, что выводит художественную реальность на уровень эпохальных обобщений. Примечательно, что если в финале "Медного всадника" звучит авторский лирический голос, акцентирующий внимание на масштабе частной человеческой судьбы, ее весомости в истории, то в заключительной части и эпилоге "Поэмы о Сталине" Галич, обнаруживая поистине вселенский горизонт художественного зрения ("Тени всех Бутырок и Треблинок, // Всех измен, предательств и распятий!"), выступает с позиций защиты человеческой личности, бесстрашно отстаивающей себя на "неисповедимых дорогах зла" утопических социальных экспериментов: Не бойтесь золы, не бойтесь хулы, Не бойтесь пекла и ада, А бойтесь единственно только того, Кто скажет: "Я знаю как надо!". Кто скажет: "Всем, кто пойдет за мной, Рай на земле – награда!"... Отметим в заключение, что пушкинские "подтексты" в поэме Галича расширяют ассоциативное поле произведения поэта-певца, делая его прозрения о метафизике власти в России, феномене "вождизма", об исконных чертах национальной ментальности укорененными в вековой литературной традиции – на уровне как социокультурной и нравственно-философской проблематики, так и конкретных художественных решений.
|