... Говорить о наркотиках придется (заранее прошу прощения у всех, кого это заденет или обидит, а особенно у тех, кому это может причинить боль). Потому что без этого многие события будут просто непонятны... В. К. Перевозчиков. "Владимир Высоцкий: Правда смертного часа. Посмертная судьба" Спрятанные следы Утром 25 июля 1980 года в квартире на Малой Грузинской Владимир Семенович Высоцкий, скончавшийся ночью — предположительно от инфаркта миокарда, — лежал в маленькой комнате под простыней. Всеволод Абдулов звонил в Париж, сообщить печальную весть Марине Влади, главный администратор Театра на Таганке Валерий Янклович вызывал милицию для составления протокола "о ненасильственной смерти"... А у отца Высоцкого и врачей Анатолия Федотова и Леонида Сульповара была главная задача: не допустить вскрытия тела поэта и судебно-медицинской экспертизы! Потому что в морге могли бы обнаружить и сделать широко известным то, что очень хотелось сохранить в тайне, — Владимир Высоцкий был наркоманом. Говорят, укол морфия ему впервые предложили для снятия страшных почечных болей. А может быть, инъекцией наркотика хотели облегчить выход из тяжелого запоя... Произошло это приблизительно между 1975 и 1977 годами. Высоцкий давно мечтал избавиться от пристрастия к спиртному, которое владело им с юности. Морфий показался поэту безвредной заменой алкоголя, "своеобразным химическим костылем" (выражение Станислава Щербакова, врача-реаниматолога из Института Склифосовского). Четверть века назад удалось уберечь тело Высоцкого от вскрытия. На теме наркотиков еще некоторое время удерживалось табу. Молчание нарушила Марина Влади: кажется, она первой поведала общественности, что муж в последние годы жизни страдал от мощной морфийной зависимости[1]. В 1989 году это возмутило родителей и сыновей Владимира Семеновича и поссорило их с вдовой поэта. Но потом наркозависимость Высоцкого стали понемногу "рассекречивать". "Истории болезни" поэта сегодня посвящены целые исследования[2], она не умалчивается в "жэзээловской" биографии Владимира Семеновича[3], ее даже не рекомендуют скрывать от школьников[4]. И только в литературоведческие статьи о Высоцком, насколько нам известно, такие сведения до сих пор не проникли. Исследователи не хотят признавать влияние этих печальных обстоятельств жизни Владимира Семеновича на его творчество[5]. Мы позволим себе пойти "своей колеей", нарушить бонтон и выдвинуть версию: наркомания наложила существенный отпечаток на поэтику Высоцкого. Проследим два мотива, встречающиеся на протяжении всего творчества барда, посмотрим, как они выглядят в разные периоды (в "алкогольную" эпоху, в момент перехода от водки к морфию и в период осознания своей тяжкой наркозависимости). Вот эти "две Судьбы" Высоцкого: "погружение в глубину" и "встреча с черным человеком". Разумеется, мы не собираемся утверждать, что появление стихов о "глубине" и "злом двойнике" обусловлено лишь алкоголизмом и наркоманией поэта, но без упоминания этих драматических обстоятельств жизни Высоцкого анализ его творчества будет неполным. Подводная лодка, аквалангист, ныряльщик... Летом 1977 года Владимир Высоцкий с Мариной Влади отдыхали на принадлежащем Мексике острове Косумель в Карибском море. Влади снималась в фильме, а поэт целые дни проводил за письменным столом и, конечно, нырял с аквалангом. Однажды ему удалось уговорить супругу присоединиться... "Мы ныряем. Сердце у меня вот-вот выскочит: прямо передо мной — вертикально уходящая вниз скала, синь — от бирюзовой до чернильной, мириады разноцветных рыбок <...> Ты бесстрашно опускаешься впереди, ты уже на короткой ноге с этим подводным царством <...> удаляешься, исчезая в резном проеме коралловых зарослей <...> Эти несколько минут, проведенные под водой, оставят во мне кошмарное воспоминание. А ты — ты расширил свое восприятие мира..."[6], — вспоминала Марина Влади. Скорее всего, именно под влиянием карибских подводных впечатлений Высоцкий сочиняет и записывает на фирменной бумаге "Ла Сейба Бич Отеля" стихотворение "Упрямо я стремлюсь ко дну..."[7]. Если это правда, то отнюдь не безоблачным было настроение поэта в идиллической, казалось бы, ситуации: отдых за границей, у теплого моря, с супругой, которую видишь не очень часто... Высоцкий уже был охвачен острым кризисом, ощущаемым даже в самые радостные минуты. Марина Влади догадается об этом лишь через полгода после карибского отдыха, в Венгрии, на съемках фильма "Их двое". Высоцкий приедет туда мрачный, с "потерянным" видом, чем весьма озадачит жену. Много лет спустя она поймет, что состояние, переживавшееся в тот момент ее мужем, — это "холодная паника", которая "возникает у наркоманов, когда они вовремя не получат своей дозы наркотика"[8]. А мы можем доказать, что неутихающую душевную "панику" Высоцкий испытывал и раньше, летом того же года. Достаточно проанализировать упомянутое стихотворение "Упрямо я стремлюсь ко дну...", продолжающее традицию лирики про "погружение в бездну". * * * "Баллада об омуте — характерный пример поэтики Высоцкого", — писал С. Свиридов[9]. "Ныряльщик, аквалангист, подводная лодка — такие же необходимые образы этого поэтического мира, как альпинисты, летчики и самолеты", — утверждали А. Скобелев и С. Шаулов[10], очень точно обозначив (правда, в "обратном порядке") три произведения, которые мы намерены сопоставить. Первый раз Высоцкий обратился к теме "погружения" в 1965 году. Предыдущий год оказался для поэта весьма нервным: лечение от алкоголизма, скитание по случайным гастролям и съемкам (тогда еще у него не было "Таганки") и — болезненное ощущение собственного творческого взросления...[11] Вполне возможно, Высоцкому хотелось отвлечься от обступивших его в реальности проблем, и это настроение он передал лирическому герою песни "Лечь бы на дно". Сам поэт "отвлекался" от мира с помощью проверенного русского способа, а вот персонажу предоставил возможность помечтать о более радикальном пути: Сыт я по горло, до подбородка — Даже от песен стал уставать, — Лечь бы на дно, как подводная лодка, Чтоб не могли запеленговать! Налицо эскапистское[12] желание спрятаться от земной жизни в водной глубине. Однако из песни нельзя понять, каким образом герой собирается скрыться от людей. Возможно, подсказка скрывается в написанной в одно время с "Лечь бы на дно" песней "Мой друг уедет в Магадан". Там тоже есть слова "лечь на дно", выражающие желание сбежать из столицы, уехать "заодно" с другом на Север. Подчеркнем, что герой не опускается на дно в настоящей субмарине, а просто мечтает уподобиться подлодке. Скорее всего, жизненные трудности, с которыми сталкивался 27-летний Высоцкий, были еще не настолько жестоки, чтобы всерьез разрабатывать тему ухода. А возможно, для него еще не пришла пора создания "ролевых" произведений. Это чуть позже Высоцкий будет свободно перевоплощаться в солдат, матросов, волков и корабли. В том числе дважды "влезет в шкуру" подводника: в "Марше аквалангистов" (1968) и знаменитой "Спасите наши души!" (1969). Ни та, ни другая песня не имеют отношения к разбираемому нами мотиву "погружения": персонажи обоих произведений "в пучину не просто полезли", не по своей воле: "приказ есть приказ!". Моряки в этих песнях погружаются в воду вовсе не потому, что желают спастись от враждебного им мира. Другое дело — стихотворение, созданное через двенадцать лет[13] после "Лечь бы на дно". В 1975—1980 годах, в последний период творчества, поэт часто возвращался к темам ранней лирики, развивая их и усложняя[14]. "Усложненным" вариантом "Лечь бы на дно" видится нам песня "Реальней сновидения и бреда...". Она сочинена по мотивам повести Бориса Можаева "Падение лесного короля" (1975). Известный писатель-деревенщик, друг Театра на Таганке, в молодости занимался сбором и обработкой фольклора удэгейцев — немногочисленного народа тунгусо-маньчжурской языковой группы, живущего в Хабаровском и Приморском краях. Одно удэгейское предание Можаев использовал в "Падении лесного короля". Так Высоцкий узнал миф о божестве Сангия-мама, покровителе зверей. В повести есть эпизод, послуживший пунктирным изложением сюжета будущей песни: "Есть такое удэгейское поверье или сказка <...> На вершине той самой сопки Сангия-мама, наш главный бог, вырыл чашу и наполнил ее водой. Озеро там, понимаешь. И будто в том озере, на дне, есть небесные ракушки — кяхту. Кто эти ракушки достанет, тот будет самый богатый и сильный, как Сангия-мама. И вот смелый охотник Банга решил достать кяхту для своей невесты Адзиги. Он нарезал ремни из камуса, сплел лестницу и влез по скале на ту сопку. Озеро там глубокое и вода будто ядовитая. Так геологи говорят. И вот Банга нырнул на дно за кяхту и не вынырнул. Старики так говорят, — Сангия-мама взял Бангу к себе, потому что он был храбрый и честный"[15]. Своего лирического героя Высоцкий заставит повторить подвиг мифического Банги. Но персонаж Высоцкого не удэгейский абориген, а человек на Востоке явно пришлый, для которого и озеро, и языческий бог — экзотика. Реальней сновидения и бреда, Чуднее старой сказки для детей — Красивая восточная легенда Про озеро на сопке и про омут в сто локтей. И кто нырнет в холодный этот омут, Насобирает ракушек, приклеенных ко дну, — Ни заговор, ни смерть его не тронут; А кто потонет — обретет покой и тишину<...> Жизнь впереди — один отрезок прожит, Я вхож куда угодно — в терема и в закрома: Рожден в рубашке — Бог тебе поможет, — Хоть наш, хоть удэгейский — старый Сангия-мама! <...> Ныряльщики за ракушками — тонут. Но кто в рубашке — что тому тюрьма или сума: Бросаюсь с головою в синий омут — Бери меня к себе, не мешкай, Сангия-мама!.. Здесь погружение в глубину связано на первый взгляд с конкретной целью — как в "Спасите наши души!" и "Марше аквалангистов". И все же нам кажется, что этот рыцарский стимул — принести любимой женщине "ракушки <...> на ожерелие, какое у цариц"— прикрытие чисто личного, "эгоистического" побуждения. На дне "синего омута" герой ищет исцеления и успокоения. Налицо сходство с "Лечь бы на дно" — и тут, и там герой погружался в глубину воды, чтобы скрыться от проблем, преследующих его на суше. В новой песне эти проблемы выражены четче, нежели в ранней: у персонажа есть внешнее благополучие ("Я вхож куда угодно — в терема и в закрома"), но он вынужден бороться с несправедливым осуждением ("Мне говорят, что я качусь все ниже, / А я — хоть и внизу, а все же уровень держу!"). Борьба чревата травмами: недаром герой радуется, что его нейлоновую рубашку "легко отстирывать от крови, / Не рвется — хоть от ворота рвани ее — никак!"... Поэт к этому времени уже нырнул с головой в морфийную бездну ("синий омут"), но еще не понимал гибельности своего поступка. Песня 1977 года отражает эйфорию от доступности погружения в глубину и возможности возвращения. Правда, в "Реальней сновидения и бреда..." уже есть предчувствие опасности путешествия: омут пугает своим холодом и тайной. Видимо, Высоцкий все же начинал понимать опасность "химического костыля". И все же ни в "Лечь бы на дно", ни в "Реальней сновидения и бреда..." нет той трагической безысходности, какая будет в третьем стихотворении. Обе эти попытки ухода от мира временные, обратимые. В ранней песне возвращение персонажа было очевидным и ожидаемым. Ведь герой "остаться (в потустороннем мире. — М. Р.) не хочет и не может, так как внешнее непригодно для постоянной жизни". И не беда, что ни о возвращении, ни даже о планах на него в тексте "Лечь бы на дно" не было сказано: по законам поэтики Высоцкого, "возможен (и даже закономерен) пропуск какого-либо элемента либо обрыв сюжета в том или ином месте"[16]. А в поздней песне о возвращении героя из омута сказано прямо. У героя есть шанс попросить отсрочку, чтобы еще понаслаждаться жизнью и, возможно, добытыми сокровищами. "Но до того, душа моя, по странам по Муравиям/ Прокатимся, и боги подождут, повременят!/ Мы в галечку прибрежную, в дорожки с белым гравием/ Вобьем монету звонкую, затопчем — и назад". А что в конце концов придется обрести покой на дне озера — так что ж, все мы смертны. Главное, что герой Высоцкого еще может распоряжаться своей судьбой и заставлять богов "подождать, повременить". Оптимизм "Лечь на дно" и "Реальней сновидения и бреда..." еще и в том, что герои выбирают относительно комфортный способ погружения. Герой первой песни хочет уподобиться бездушному существу, не знающему боли, — подводной лодке. В этом случае никакая глубина не будет ему страшна, он сможет "по году плевать на погоду", как говорилось в песне про другую подлодку... Персонажу "Реальней сновидения и бреда..." с его нейлоновой волшебной рубашечкой холодный омут, в общем-то, не слишком страшен. А вот в стихотворении "Упрямо я стремлюсь ко дну..." столкновение героя с якобы "спасительной" водной стихией будет куда более жестким и болезненным, пребывание "там" — опасным, а возвращение — невозможным: И я вгребаюсь в глубину, И — все труднее погружаться. Под черепом — могильный звон, Давленье мне хребет ломает, Вода выталкивает вон, И глубина не принимает. От песни к песне Высоцкий все более затушевывает непосредственные причины "ухода в глубину". В "Лечь бы на дно" о них заявлялось в первых же строках: "Сыт я по горло, до подбородка...", в балладе об озере на сопке слова о некомфортном существовании на земле (какие-то люди говорят герою, будто он скатывается "все ниже") упрятаны уже в середину песни. Третье стихотворение с ходу заставляет читателя недоуменно сдвинуть брови: зачем герой взялся нырять в пучину? Можно предположить, что тот хочет заняться подводной охотой (у него с собой нож и "с острогой карабин"), но эти предметы явно декоративны. Герой вспоминает о них лишь в середине стихотворения, а в его начале даже сам не может понять, что потянуло его под воду: Зачем иду на глубину – Чем плохо было мне на суше? Там, на земле — и стол и дом, Там — я и пел, и надрывался; Я плавал все же — хоть с трудом, Но на поверхности держался. Стихотворение становится самой яркой иллюстрацией исследовательских выводов: герой "уходит, так как им движет бытийная неудовлетворенность — собой, миром, положением в мире. <...> Герой и сам не может назвать причины своего беспокойства"[17]. По нашей версии, это обусловлено развивающейся наркоманией поэта. Зелье все сильнее подчиняет себе Высоцкого, уход в пучину становится для него самоцелью, наркотический дурман превращается в единственный способ существования. Высоцкий, вообще-то, не будучи любителем пейзажей и описаний, уделил-таки несколько строф изображению подводного пространства: Я потерял ориентир, — Но вспомнил сказки, сны и мифы: Я открываю новый мир, Пройдя коралловые рифы. Коралловые города... В них многорыбно, но — не шумно: Нема подводная среда, И многоцветна, и разумна. Где ты, чудовищная мгла, Которой матери стращают? Светло — хотя ни факела, Ни солнца мглу не освещают! И красота эта губит героя: он решает, что ради нее стоит отказаться от всего земного. Он успевает вспомнить, что органическая жизнь зародилась у воды, и собственное существование представляется ему результатом эволюции: от рыбы к человеку. Ему кажется, что в подводном мире жить будет лучше, чем на жестокой земле (попытка примерить маску "естественного человека"[18]). В земной жизни царит строгая иерархия, в ней теперь нельзя прожить без грубости и черствого сердца ("Мы умудрились много знать,/ Повсюду мест наделать лобных,/ И предавать, и распинать,/ И брать на крюк себе подобных!"), а у рыб якобы сохранились райские мирные отношения. В подводном царстве никогда не понадобится никакого оружия: "Там каждый, кто вооружен, —/ Нелеп и глуп, как вошь на блюде". Подводный мир — это мир детства; герою вдруг со страшной силой хочется вернуться в детство, "в извечную утробу". Герой словно забывает о боли, он впадает в настоящую эйфорию от "братания" с обитателями подводного мира: Сравнюсь с тобой, подводный гриб, Забудем и чины и ранги, — Мы снова превратились в рыб, И наши жабры — акваланги. Нептун — ныряльщик с бородой, Ответь и облегчи мне душу: Зачем простились мы с водой, Предпочитая влаге — сушу? <...> Похлопал по плечу трепанг, Признав во мне свою породу... Если бы "Упрямо я стремлюсь ко дну..." было песней, то после этих слов Высоцкий останавливался бы, чтобы дать зрителю перевести дух и как следует расслышать развязку: И я выплевываю шланг И в легкие впускаю воду!.. Поскольку поэт был не в состоянии подключить голосовые средства для акцентирования этих строк и все исследователи читали стихотворение исключительно в печатном виде, возникла традиция не замечать трагизма "Упрямо я стремлюсь ко дну...". Решительный финальный жест персонажа все истолковывают исключительно благостно: "Так часть расширяется до беспредельности целого, и человеческое — авторское, поэтическое — Я сознает себя одновременно всюду, всегда и во всем..."[19] Получается, что "Упрямо я стремлюсь ко дну..." — просто шиллеровский гимн "К радости". Некоторые даже готовы воспринимать поступок героя как путь к обогащению христианскими духовными ценностями, как "акт Любви", как порыв к "единению соборному"[20]. Какое же может быть "единение" у христианина с животными (бездушными тварями) и Нептуном, богом иной, языческой религии?! И как можно достичь "соборного единения" через грех, который по христианским законам считается самым страшным? Все исследователи почему-то отворачиваются от того, что в стихотворении описывается самоубийство. Отправившись на подводную охоту, герой Высоцкого не захотел возвращаться на землю и — покончил с собой[21]. Заметим, что знакомые Владимира Семеновича нередко сравнивали его наркотическую эпопею с медленным суицидом. А Юрий Визбор образно назвал "сорокадвухлетним самоубийством"[22] вообще всю жизнь Высоцкого. Итак, погружение в пучину — это самоубийство, а суицид в случае Высоцкого ассоциативно связан с наркотиками. Вот еще одно доказательство неслучайности привязки мотива погружения к биографическому факту — наркомании. Но стало ли стихотворение 1977 года трагической кульминацией мотива погружения? На наш взгляд, нет. И не только из-за этой спорной строфы, вносящей неясность в толкование финала: совсем ли утопился герой или в самом деле оживет? Дело в том, что в "Упрямо я стремлюсь ко дну..." герой лишь "под занавес" действия осознал, что погубил себя, увлекшись переходом в иной мир. А у Высоцкого будет еще одно стихотворение, в котором уже с первых строк станет ясно: жизнь кончена, из таких глубин не возвращаются... И теперь основой трагического пафоса будет уже не томительное стремление погрузиться в подводное пространство, а неосуществимое желание всплыть. Мы имеем в виду самое известное из поздних и самое позднее из известных стихотворений Высоцкого, послание Марине Влади, написанное за два месяца до кончины, не позже 12 июня 1980 года: И снизу лед и сверху — маюсь между, — Пробить ли верх иль пробуравить низ? Конечно — всплыть и не терять надежду, А там — за дело в ожиданьи виз. Лед надо мною, надломись и тресни! Я весь в поту, как пахарь от сохи. Вернусь к тебе, как корабли из песни, Все помня, даже старые стихи. И настолько мощной оказалась связь мотива погружения под воду с мотивом смерти, что она передалась даже Марине Влади. Недаром первой мыслью вдовы после страшной новости "Володя умер" было: "Тебя придавил лед, тебе не удалось разбить его"[23]. Так завершилось погружение. Герою Высоцкого казалось, что в пучине он найдет успокоение от невзгод земного мира, спасительное прибежище, из которого можно будет в любой момент вернуться, как возвращается из плавания подводная лодка, как всплывает со дна ныряльщик с добычей... Но вот ему показалось, что в ином мире все гораздо лучше, добрее и справедливее, — и он отбросил в сторону дыхательный шланг. В этот момент он не думал, удастся ли ему вынырнуть на поверхность. А когда одумался и захотел вернуться, оказалось, что уже поздно. "И снизу лед, и сверху", и путь к возвращению отрезан, и глубина из временного пристанища превратилась в последнее. Не так ли погиб и сам поэт? Хотя Высоцкий и обозначил оптимистичную программу действий ("конечно — всплыть и не терять надежду"), видимо, он все же предчувствовал, что в конце июля ему предстоит шестидневная "ломка", пережить которую не удастся. Черт, Судьба, зеленая тоска... Самые известные русскому читателю "черные" гости навещали героев Пушкина, Достоевского и Есенина[24]. Прослеживая эволюцию этого образа у Высоцкого, мы заметим, что он заметно "олитературится" в поздних стихотворениях. А вначале Высоцкий будет писать, не стараясь придать "черному человеку" узнаваемой внешности. Этот постоянный образ в творчестве поэта настолько часто привлекал внимание филологов, что нам придется специально рассмотреть посвященные ему работы и "очистить" предмет нашего разговора от наслоений. "Черного человека" часто смешивают с двойником вообще. Нельзя не согласиться с тем, что поэтике Высоцкого свойственно стремление к "бинарной" образности. Мир для него благополучен лишь тогда, когда "делится" на два или четыре[25]. Но исследователи иногда считают, что если в стихотворении упомянуты два персонажа, один из них — обязательно двойник другого. Любого "напарника" героя исследователи готовы записать в "двойники", а любого "двойника" — соответственно, в подобие "черного человека"[26]. Бывают и другие "натяжки". Например, "черного человека" приравнивают к "бесам" вообще[27]. Не всякий двойник есть "черный человек", и не всякий бес им является. Мы выделим собственные "критерии", по которым будем "узнавать" этот "образ": "черный человек" должен быть загадочным, являться к герою по своей прихоти и знаменовать собою нечто недоброе. В современных словарях крылатых слов "черный человек" расшифровывается как "предвестник несчастья", "предвестник смерти"; если он упоминается в тексте, значит, в нем проявляются "два тематических плана — несчастья и смерти — и соответствующим образом связанные с ними подтемы: причины, виновники, обстоятельства, время, осмысление ситуации (прошлого и будущего), подведение итогов, поиски выхода и т. д."[28]. Поэтому мы не назовем "черными человеками" навязчивых соглядатаев из двух шуточных песен "Перед выездом в загранку..." (1965) и "Невидимка" (1967). Хотя они вроде бы "день и ночь" не дают покоя своим подопечным, та тревога, которую они вселяют в души героев, остается комедийной. По сути, они контролируют поведение персонажей с точки зрения здравого смысла: мешают им играть в карты, заводить романы с "потусторонними" женщинами, выпивать... А настоящий "черный человек" предвещает гибель героя, одновременно подталкивая его к ней. Но гибель гибели рознь. Можно ли назвать "злым гением" летчика из "Песни самолета-истребителя" (1968), который "изрядно надоел" своему "ЯКу"? Он подвергает его смертельной опасности ("опять заставляет — в штопор!"). А самолету хотелось бы покоя, он "устал от ран". Но мы сочувствуем не ему, а мужественному летчику. Он жертвует самолетом и собой ради того, чтобы над землей прозвучало: "Мир вашему дому!" Это героическая смерть, и горящий истребитель в последние мгновения осознает свою причастность к великому делу: "Выходит, и я напоследок спел:/ "Мир вашему дому!"". Значит, им управлял не "черный человек" — тот может обречь своего "ведомого" только на бесславное саморазрушение. Таким саморазрушением занимается герой песни "Про черта" (написана, как и "Лечь бы на дно", в послекризисный 1965 год). Она представляет собой распространенный у Высоцкого случай, когда фразеологизм становится сюжетообразующим. Поэт "реализует" выражение "допиться до чертиков": герой довел себя запойным пьянством до того, что в один прекрасный момент у него на левом плече уселся всамделишный хвостатый черт. Он выполняет ту же функцию, что и традиционный "черный человек": вносит в текст мотив несчастья. Тревожно становится от одного присутствия мистического гостя в обычной московской квартире. Впрочем, герой как раз нимало не пугается, даже играет словами и ассоциациями: "Я, брат, коньяком напился вот уж как! Но ты, наверно, пьешь денатурат... Слушай, черт-чертяка-чертик-чертушка, Сядь со мной — я очень буду рад... Да неужели, черт возьми, ты трус?! Слезь с плеча, а то перекрещусь!" Злой дух оказывается замечательным собутыльником. Когда герой сваливается, перебрав лишку, черт ухитряется самостоятельно добраться до Трех вокзалов и раздобыть дополнительной выпивки... Впрочем, в столице он ориентируется неплохо и лично знает многих москвичей, например "запойного управдома Борисова". Двум персонажам вместе очень весело: герою-алкоголику — оттого, что появился товарищ, самому черту, видимо, просто хочется отдохнуть от ада, где "не тот товарищ правит бал". Одурманенный алкоголем и измученный одиночеством, герой не догадывается, насколько опасен его веселый собутыльник. Черт, какой бы он ни был добрый и смешной, рано или поздно "покажет клыки", превратится в настоящего "черного человека". Но алкоголику из песни 1965 года этого пока не понять. Он считает, что одиночество страшнее общения с чертом: ...растворился черт, как будто в омуте... Я все жду — когда придет опять... Я не то чтоб чокнутый какой, Но лучше — с чертом, чем с самим собой. Видимо, поэт испугался того, что сам написал, и в очередном произведении попытался перевернуть ситуацию. Джинн из песни 1966 года похож на описанного выше черта — он так же ластится к герою. Да вот герой уже не тот: он не раскрывает гостю объятия, а встречает его в штыки, "очень отрицательно". Ликвидировать разошедшегося "зеленого змия" удается очень быстро с помощью доблестной милиции. После того как джинна вывели вон, герой даже произносит миниатюрную антиалкогольную лекцию: "Чем в бутылке, лучше уж в Бутырке посидеть!" Куда этому джинну до "черного человека"! Но Высоцкий не отказывается надолго от полюбившегося образа. Уже в 1969 году он пишет ставшую популярной песню "И вкусы, и запросы мои странны..." — про второе Я. "Вторым Я" (alter ego) традиционно называют близкого человека, единомышленника, доверенное лицо. Высоцкий же устраивает сложную игру с фразеологизмом: "вторым Я" он называет как бы оборотную сторону своей души. Эта душа персонифицирована в виде "подлеца", который "часто вырывается на волю" и заставляет героя творить гадости: грызть бокалы, пьянствовать, шататься по ипподромам... Чем не "черный человек"? Пусть он и не доводит жертву до гибели, но несчастья причиняет. Герой рад был бы избавиться от злодея, но как это сделать, если он — часть его самого? И я борюсь, давлю в себе мерзавца, — О, участь беспокойная моя! — Боюсь ошибки: может оказаться, Что я давлю не то второе Я. За хулиганские выходки героя судят, и он униженно заверяет судью и прокурора, что устранит конфликт между двумя своими личностями: Я воссоединю две половины Моей больной, раздвоенной души! Искореню, похороню, зарою, — Очищусь, ничего не скрою я! Мне чуждо это ё мое второе, — Нет, это не мое второе Я! Почему-то хочется сказать про этого героя словами Карамзина: жалеть о нем не должно, он сам виновник всех своих злосчастных бед... Не подружился ли он слишком тесно с каким-нибудь чертом-собутыльником? Одинокий алкоголик, радующийся черту, не понимал опасности такого панибратского отношения с "черным человеком", а "хулиган поневоле" уже понял. Но это не поможет ему спастись от ставшего родным врага. В осуществление обещания, данного в зале суда, слушателю не очень-то верится. Даже если герой хорошо осознает угрозу, исходящую от своего "черного человека", это не становится залогом избавления. Персонаж "Песни о Судьбе" (1976) знает, что у его персонифицированной Фортуны вздорный характер: "... ни дня без стакана, еще ворчит она...". Тем не менее, он не в силах отогнать от себя этого пса (в таком обличье предстает перед нами его Судьба). Пес жмется к его колену, "ласкается, дрожит". И даже после того, как Фортуна покушается на жизнь хозяина, он не решается наказать ее самостоятельно. Расправу передоверяют палачу: "Пусть вздернет на рею, / А я заплачу!" Герой чувствует, что необходимо что-то сделать с этим "черным человеком", но не может действовать самостоятельно[29]. Лишь однажды герою Высоцкого удастся победить своего "черного человека", и то он выйдет на поединок не по своей воле. Он не назначал Судьбе, а вернее, двум своим Судьбам, встречи — просто однажды "река жизни" вынесла его в "гиблое место". Доселе герой песни "Две Судьбы" (1976) почти не ощущал давления злых гениев: "жил безбедно и при деле". И вот ему довелось столкнуться с этими Судьбами: Кривой и Нелегкой. Мы видим, как реализуется "прямой смысл идиом: нелегкая заносит, а кривая вывозит"[30]. Отчаявшись выбраться из "гиблого места", где царят эти огромные жуткие старухи, герой испускает вопль: "Слышь, Кривая, четверть ставлю — Кривизну твою исправлю, раз не вывезла! Ты, Нелегкая, маманя! Хочешь истины в стакане — на лечение? Тяжело же столько весить, А хлебнешь стаканов десять — облегчение!" И припали две старухи Ко бутыли медовухи — пьянь с ханыгою, — Я пока за кочки прячусь, К бережку тихонько пячусь — с кручи прыгаю... "От досады, с перепою" Кривая и Нелегкая "сгинули". Герой отдал им алкоголь — то, что должно было погубить его самого. Он убил двух зайцев: избавился от порока и отравил тех "черных". Нужно признать, что "Две Судьбы" — самое оптимистичное из поздних произведений о злых двойниках. Герою удалось освободиться от них потому, что Высоцкий создал для него хорошие условия: не просто устроил поединок в удачном месте[31], но и слегка разжал трагические тиски, все-таки "обособив" Кривую и Нелегкую. Это был некий "шаг назад" в развитии образа: до этого "черный человек" уже успел стать частью души героя ("И вкусы, и запросы мои странны..."). Позволив ему "отделиться" в "Двух Судьбах", поэт потом закрутит гайки еще туже: в дальнейшем "черный человек" будет частью даже не души, а тела героя. А способ борьбы с ним останется тот же самый, интуитивно найденный на топком берегу гиблого места. Наиболее страшные произведения о "злом гении" Высоцкий напишет в два последних года жизни. С образа "черного человека" окончательно осыплется шуточная шелуха, поэт почувствует необходимость "всерьез, без смехуечков, без маски простонародного алкаша поговорить с собой"[32]. В это время "двойник" из "книжного" образа превратится для поэта в биографическую реальность. У Высоцкого, истерзавшего себя наркотиками, незадолго до смерти начнется раздвоение личности. Об этом свидетельствует актер Николай Тамразов, близко общавшийся с поэтом в 1980 году. В двадцатых числах июня 1980-го они были на гастролях в Калининграде и вместе жили в гостинице: "При мне у него была однажды — как бы это назвать — удивительная ситуация... Бреда?.. Удивительного бреда<...> Володя лежит на кровати, нормально со мной разговаривает, потом вдруг говорит: — Ты хочешь, я тебе расскажу, какой чудак ко мне приходит? — Ну давай. Нормальный разговор: вопросы — ответы... И вдруг — это... — А что тебе рассказать? Как он выглядит? — Ну расскажи, как выглядит? Володя кладет голову на подушку, закрывает глаз и начинает рассказывать... Какие у него губы, какой нос, какой подбородок... — Ну как — хороший экземплярчик меня посещает?"[33] Даже если поэт просто шутил, это свидетельствует о том, что мысль о раздвоении личности у него присутствовала. В последние годы жизни самооценка Высоцкого повышалась, он все отчетливее ощущал себя настоящим поэтом, достойным встать в один "ряд" с классиками. Активное приобщение в эти годы к "большим" произведениям (участие в спектакле "Преступление и наказание", съемки в сериале "Маленькие трагедии") внушало Высоцкому мысль о необходимости введения в новые стихи образов, овеянных литературной традицией. Из навязчивых мыслей о раздвоении личности, сопряженных с "вечными образами" мировой культуры, выросло стихотворение "Мой черный человек в костюме сером..." (1979 или 1980). В нем Высоцкий попытался обозначить своего врага осколком пушкинской цитаты, чтобы дать образ "настоящего" "черного человека", какой был у других поэтов. Рискнем заявить, что Владимир Семенович нас мистифицировал: этот "злой гений" как раз весьма далек от настоящего "черного человека". Конечно, он отвечает тем признакам, которые мы обозначили выше: приносит герою страдания ("И бил под дых внезапно, без причины"), неотступно его преследует. Но он непохож на того "черного человека", который стал уже привычным в творчестве Высоцкого. В этом стихотворении "злой двойник" не персонифицирован. "Он был министром, домуправом, офицером, — / Как злобный клоун, он менял личины..." — слишком много масок! Возникает подозрение, что герою мерещатся враги уже повсюду, даже там, где их нет, и что "черный человек" — плод галлюцинации. Он похож на безымянных бесов, которые водят героя по Парижу или собираются повести по этапу. А коллективный преследователь в стихах Высоцкого не очень страшен. Героя не возьмешь числом: он не боится сонма вампиров, окруживших его смертный одр ("Мои похорона"), он безболезненно возвращается из иного мира, куда перешел по наущению "злых голосов" ("Мне скулы от досады сводит..."). "Черный человек в костюме сером" чересчур "рассеян", для того чтобы быть опасным. Настоящий "злой гений" появится в стихотворении 1979 года "Меня опять ударило в озноб...": Меня опять ударило в озноб, Грохочет сердце, словно в бочке камень, Во мне живет мохнатый злобный жлоб С мозолистыми цепкими руками. "Во мне живет"! Впервые "черный человек" переселился внутрь тела героя. Тот, что был "в костюме сером", тоже наносил удары, но они выглядели несколько театральными, нельзя было в полной мере прочувствовать их болезненность. Для их описания поэт применял отстраненные метафоры "бить под дых", "ломать крылья" (последнее действие явно навеяно Высоцкому собственной песней "Я не люблю": "Когда я вижу сломанные крылья..."), и нам предлагалось поверить на слово, что герой "немеет от боли". "Мохнатый злобный жлоб" терзает жертву изнутри, заставляя испытывать невыдуманные муки (физические страдания самого Высоцкого во время "ломок" были ужасны, об этом пишут все свидетели его последних лет): Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу! Он кислород вместо меня хватает. Раньше "черный человек" не забирался дальше души; отсечь свое "второе Я" было возможно, хотя и трудно. Но этот новый "злой гений" действительно "не двойник и не второе Я", а "плоть и кровь, дурная кровь" героя. Как изгнать "жлоба" из собственной плоти? Герой знает лишь один способ, испробованный в "Двух Судьбах": Я в глотку, в вены яд себе вгоняю — Пусть жрет, пусть сдохнет, — я перехитрил! По сравнению с такой концовкой меркнут страдания героев Есенина и Достоевского. Есенинский герой избавился от "черного человека", швырнув тростью в зеркало, Карамазов — метнув стакан в неприятного гостя. Герой Высоцкого вынужден обращать разрушительные действия на себя самого: "черный человек" отдельно от него уже не существует. Хочется процитировать отрывок из работы немецкого психолога Отто Ранка "Двойник" ("Der Doppelganger", 1914): "Убийство двойника, которое так часто встречается и через которое герой хочет оградить себя от преследований своего собственного "я", есть не что иное, как самоубийство, совершенное в безболезненном виде смерти другого "я". Этот факт дает его автору неосознанную иллюзию, что он оторвался от злого и предосудительного "я", и эта иллюзия, кстати, является, по всей видимости, условием любого самоубийства"[34]. Наркоману отказано даже в праве на безболезненное самоубийство. С "черным человеком в костюме сером" жертве тоже приходилось бороться путем саморазрушения ("со смертью перешел на ты"), но мы не знаем, что конкретно герой делал. У него еще оставались силы, чтобы произнести гимн собственной честной жизни ("знаю я, что лживо, а что свято"). Тому, в ком засел "жлоб", не до пафоса. Он понимает, что алкоголь и наркотики — "яд", но не знает иного средства убить "черного человека". "Я перехитрил!" Зная, чем закончилось для Высоцкого увлечение "ядом", вгоняемым через глотку и вены, мы можем добавить: перехитрил самого себя. Поэт, по нашему мнению, понял, что от "черного человека" ему уже невозможно отделаться. Злой гений
|