В бардовской поэзии образ России получил многоплановое художественное воплощение как в аспекте изображения современных реалий, так и в историческом, бытийном ракурсах (Б. Окуджава, В. Высоцкий, А. Галич, А. Городницкий, И.Тальков и др.). Для песенно-поэтического творчества Александра Александровича Дольского (род. в 1938) тема России – одна из магистральных: она прозвучала уже в произведениях 1960-70-х гг., а в 1980-90-е гг. обогатилась новыми смысловыми гранями, предстала в призме различных жанровых образований – от лирической исповеди, пейзажной и философской элегии до сатиры. Одной из ключевых жанровых сфер, в которой воплотился созданный Дольским образ России, стала лирическая исповедь, заключающая творческое самораскрытие поэта-певца. Так, в стихотворениях "В краю, где и кармин рябин..." (1986), "Сердце и разум в порядке" (1989), "Небесный текст" (1991) прихотливая вязь художественных образов и ассоциаций, характерная в целом для индивидуальной манеры Дольского, – и как поэта, и как музыканта, – основана на мистическом взаимопроникновении духа, плоти лирического "я" и бытия России – "края, где и кармин рябин // из почвы кровь мою впитал, // и в маках мой гемоглобин"[1] . В "Небесном тексте" горестно-лирический образ родной земли таит в себе и щемящее, интимное чувство поэта к "городам серых тонов", что "моют души печальным вином // и лежат, как Цари, вдоль дороги", и одновременно тревожное ощущение хаоса "порубежья" русской истории и даже богооставленности России: Мой беспомощный маленький Бог, беспризорный и распятый мальчик, ты России совсем не помог. Непосильна такая задача. В стихотворении "Сердце и разум в порядке" сращение философской рефлексии о прожитом – от "волейболистки по имени День" до "женщины с именем Вечер" – и пристрастного изображения "российской судьбы" происходит в сфере непринуждённой, задушевной беседы. Здесь ощутима заметная прозаизация поэтического языка; доминируют разговорные интонации, создающие атмосферу неформального общения с неширокой аудиторией, к которой обращено сказовое, изустное, настоянное на горькой иронии и самоиронии авторское слово: Жизнь я истратил на музыку, поиски Бога, писанье стихов... Дети мои (сыновья) преумножат великий и странный народ. Удел поэта, самой нации сопрягаются в стихах-песнях Дольского с происходящей в современности деформацией языка и национальной культуры. В стихотворениях "Язык" (1979), "Грех нечтения" (1996), "Конец века" (1997) глубинная повреждённость духовного бытия народа на рубеже эпох осознаётся в теснейшей взаимосвязи с "дурманом" "фальшивого культурного пространства". Публицистический накал поэтической мысли автора, утверждающего ценностный ориентир "Русского Слова – вдохновенья моих праотцов", придаёт стихам Дольского горько-отрезвляющую тональность и обретает художественную весомость в проекции на библейский архетипический образ: Открой хранилище судеб, где текст по запаху и вкусу, как древневыпеченный хлеб, раздаренный народу Иисусом. ("Грех нечтения") А в стихотворении "Конец века", пронизанном кризисным мироощущением fin de siecle, элементы обобщенно-публицистической образности ("Нахлынула наша Свобода // безумием, ложью, войной") перерастают в трагедийный образ Руси и русских пространств "от Камчатки до тихой Твери". Глубоко проникая в ауру "русской тоски" и "вечной неволи", герой Дольского в душевной боли достигает катарсического просветления ("вспоминаю святые пути, // возвращаюсь к Истории дивной"), но и тогда лиризм сохраняет свою горько-ироническую окрашенность: "Я умом понимаю Россию, // потому не жалеть не могу". Неспроста уже в 2001 г., оглядываясь на пройденный путь, бард признавался: "Первым моим прочным учителем был, очевидно, Сергей Есенин"[2] . Существенную роль в исповедальных стихах-песнях Дольского о России играют образы пространства и времени, подчас обретающие глубокий символический смысл. Так, в стихотворениях "Зелёный камень" (1976-98), "Я летал по ночам над Европой..." (1984), "Бесконечные дороги" (1986) лирическая исповедь генерирует в себе жанровые признаки путевой, дорожной зарисовки, а также пейзажной элегии. Поэтическая мысль сводит воедино далёкие пространства родной земли – от малой уральской родины до ставшей родной "Царицы Невы"; "подмосковные охра и медь, // и державные невские воды, // и уральская речка Исеть". В изображении Дольского эти пространства насыщены нелёгкой исторической памятью – и о революционной катастрофе ("зачумлённый Ипатьевский Дом"), и о военном лихолетье: "Эти улочки кривые, // где в года сороковые // доходяги тыловые // воевали двор на двор". В стихотворении "Бесконечные дороги" ощущение тягот от "бездорожья российской вёрсты" оказывается глубоко автобиографичным и антиномично соприкасается с размышлением ездящего по России поэта-исполнителя о своём творческом призвании: Бессонные думы жестокой строкой огранишь внутри и снаружи, робея в надежде, что твой непокой для пользы Отечества служит. Воплощением непрерывного духовного поиска лирического "я" становится его странствие по "дорогам России изъезженным" и в одной из самых известных песен Дольского – "Там, где сердце" (1983). Данное произведение стало примечательным средоточием ключевых особенностей художественной манеры поэта-певца. Это и соединение предметной точности с "экзотическими" образными сплетениями ("навеки упали в глаза небеса", "мне однажды Луна зацепилась за голову // и оставила свет свой в моих волосах..."), которые в процессе песенного исполнения подчёркиваются особым интонационным выделением или рефренным повторением – как в случае со сквозным образом всей песни, основанном на неожиданном метонимическом переносе (Россия – сердце) и излучающим пронзительный лиризм: Там, где сердце всегда носил я, где песни слагались в пути, болит у меня Россия, и лекаря мне не найти. Неординарность образа странствующего по России барда сопряжена в песне как с его духовным прорывом за грани отмеренного земного срока ("буду петь я всегда, даже и не дыша"), так и с таинственным вживанием героя в природный космос ("был листвою травы и землею земли"), его перевоплощениями в лики русской истории, благодаря чему сам образ родины обретает эпический размах. В исполнении этой песни Дольский соединил экспрессивную ритмику исповеди и неторопливость размеренного, местами стилизованного "сказания": Я в рублёвские лики смотрелся, как в зеркало, Печенегов лукавых кроил до седла, В Новегороде мёду отведывал терпкого, В кандалах на Урале лил колокола. Лирико-исповедальные произведения Дольского о России прирастают подчас и жанровыми элементами поэтической молитвы. В стихотворении "От храма" (1965-89) обращение поэта ко Творцу становится выстраданным итогом мучительных поисков героем и его современниками забытых ориентиров Пути, воплощённых здесь в системе пространственных образов: Я стану Творца просить – пусть вспомнит народ усталый старинной приметы суть, что вёрсты дороги старой на новый выводят путь. А в "Молитве о России" (1988) молитвенное воззвание к Богу эмоционально и стилистически многомерно, ибо вмещает в себя элементы философской элегии в раздумьях о глубинных свойствах человеческой природы ("Каждый сын отличен от народа // и подобен Тебе и Христу"); покаянно звучащей исповеди ("Ты терпел во мне Хама и Беса..."); панорамной социальной зарисовки российской современности, а также острой гражданской сатиры: "Изгони коммунального беса // из жестоких российских умов". Само содержание поэтической молитвы, субъектами которой становятся то непосредственно лирический герой, то народная общность, частью которой он является, – оказывается здесь глубоко нетрадиционным, так как противоречиво соединяет покаянные интенции (ассоциация со знаковым для тех лет одноименным фильмом Т. Абуладзе) с отягощённым синдромом атеистической эпохи сомнением в Боге: Знаю, Боже, бессилен во зле Ты. И корить я Тебя не берусь – отчего Ты многие лета оставляешь в беде мою Русь? <...> Я молю Тебя – будь предсказуем... И послушай, как сердце поёт и прощает народу безумье и Тебе – равнодушье Твоё. Образ России, российской истории и современности прорисовывается во многих произведениях Дольского в ракурсе "петербургского текста", который предстаёт здесь как в лирико-исповедальном, так и в социально-историческом аспектах. Образы городских реалий возникают у Дольского в контексте лирических воспоминаний героя. Входящие в цикл "Петербургские этюды" стихотворения "От марта до августа" (1964-69), "На Расстанной" (1980) заключают в себе проникнутый "событиями мысли" городской пейзаж, в символических деталях которого проступают таинственные "меты" душевной жизни: С николаевских перронов сходит жизнь моя в уронах... С тех лун, с тех трав, с тех гроз, с тех пор. Предметная конкретика "квадратов скудного жилья, общественного неуютца", чувство близости к "душам предков", "дорогим именам и утраченным дням" соединяются в образной системе "петербургских" стихотворений с метафизическим измерением, открывающимся в знакомых городских строениях: Привези мне, привези мне этот воздух перед Зимним, чтоб в речах твоих сквозили и Фонтанка, и Собор, и окно на Старо-Невском (ни цветка, ни занавески). ("На Расстанной") Доминирующим эмоциональным тоном в "петербургской" поэзии Дольского становится щемящая и в то же время иронически окрашенная ностальгия по прежнему Ленинграду – дорогому своим убожеством и душевностью. В посвящённой памяти А. Галича "Тоске по старым временам" (1993) этот сложный комплекс переживаний героя, парадоксальное заострение его размышлений о советской "Империи Зла, что много хорошего мне принесла", чувство глубинной отчуждённости от раздробленного постсоветского пространства – переданы в синтезе иронических оттенков и интимно-лирических мотивов; жанровых элементов исповеди, исторической ретроспекции и бытовой сюжетной зарисовки: Хочу в Ленинград, где пивные ларьки, пивко с подогревом, тараньки горьки, где очередь судит не строго партийного главного Бога, что сам поддавал – будь здоров, пугая своих докторов. Петербургская мифологема сопряжена у Дольского с музыкальной образностью, передающей таинственное звучание души города. В "Удивительном вальсе" (1976) музыкальные ассоциации, порождающие "странные сближения" звукового облика слов ("вальс растерянный, вальс расстрелянный, вальс растреллиевый"), включают в свою орбиту далёкие пласты городской мифологии, истории, судьбы лирического "я": "Вальс военных дней, смерти и огней, // вальс судьбы моей, жизни вальс". Большую социальную и личностную заострённость приобретают музыкальные образы в "Питер-блюзе" (1994). Они составляют здесь целую гамму ассоциаций – и с бардовским призванием героя, и с его причастностью трагедии "дна" города, и с пронзительными песнями Дольского о России ("Болит у меня Россия"): О, Питер, ты расстроенный рояль, ты – гитара, что мне продал алкоголик. До Любви тебя, до Музыки мне жаль... Я в тюрьме твоих диезов и бемолей. Отмеченная диалогическая причастность героя песенной поэзии Дольского драматичным судьбам ленинградцев, "голи" северной столицы также важна в ряде других произведений и предопределяет специфику их экспрессивной стилевой ткани, пространственно-временной организации и персонажной сферы. В песне "Возвращение" (1975) панорамное изображение города сменяется творческим проникновением в бытовые сцены, скученное пространство питерских коммуналок, где болезненно переплелись судьбы их обитателей: "И в грустных глазах отразишь // петербургские бледные лица, // увидишь, как мало пространства // и как его городу жалко". В "Городе" (1994) хлёсткая сатира на советскую и посткоммунистическую действительность (в части о "первомайских лицах" – созвучие с известным стихотворением Г. Сапгира "Парад идиотов", открывающим цикл "Московские мифы", 1970-74) сочетается со вживанием лирического "я" в маргинальную среду Питера. Элементы сентиментальности слиты в произведении с горьким чувством значительных потерь: А проснусь, и заплёванный Питер принимает меня, как бомжа. И плетусь я, засунутый в свитер, без любви, без Страны, без гроша. Более подробная разработка художественной характерологии городского "дна" осуществлена в стихотворении "Ошметки" (1990). Среди деклассированных "сынов Ленинграда", "Объедков Державы", помимо самого лирического героя, "оскопленного чудесным серпом и молотом битого в затылок", – "бывший философ Иван Амстердам", "детдомовский выкормыш" Алёша. Это среда, где сакральное не отличимо от профанного ("молитвы – из мата и флексий"), стала знаком разложения Империи и её идеологии. В образах "питерских старых дворов" – андеграунда и его обитателей – сатирический гротеск становится остриём антиутопической мысли автора. В стихотворении "Всё в прошлом" (1975) выведенный на фоне городского пейзажа социально-психологический портрет "бывшего человека", в прошлом советского инженера, создаёт эсхатологический ракурс видения утратившей жизненные ориентиры нации. Осколки официозных клише помещены здесь в сниженное стилевое окружение: И идёт он по Фонтанке, бывший старший инженер, бесполезный из-за пьянки и народу, и жене. Он идёт, заливши око, и бормочет, как сквозь сон, то ли Фета, то ли Блока, то ли так – икает он. Картины маргинальной жизни Петербурга выводят в поэзии Дольского на осмысление катаклизмов в истории и современности России, причем, по сравнению с А. Городницким и тем более с Б. Окуджавой, у Дольского усиливается трагедийное звучание "петербургского текста", актуализирующее порой элементы гротескной образности. Трагической иронией проникнуто стихотворение "Незаконченный черновик" (1995), где "сюжетное" изображение революционной смуты в городе и России вырастает до символического обобщения. Мотивы оторванности ввергнутого в хаос города от почвы, Земли содержат отголоски давних народных сказаний о северной столице: "Так и летим – без Земли, // без Страны – на Пегасе верхом". Тёмные, порой зловещие недра культурной и исторической памяти, "копящей в себе века, как воду мощь плотин", приоткрываются в стихотворениях "Эрмитаж" (1961), "Вопросы на кладбище" (1988). В стихотворении "Ноктюрн" (1975) смысловая наполненность образа ночного города иная, в сопоставлении с московскими и ленинградскими "песенками" Б. Окуджавы. Если у Окуджавы контакт героя с миром ночного города часто гармонизировал его душевное состояние, то в стихотворении Дольского "пустынные улицы" ночного Петербурга обостряют чувствование лирическим "я" боли странствующих здесь "заблудших душ", их "распавшихся миров": Всё чаще, всё грустней встречаю эти тени, и, заходя в колодцы гулкие дворов, под утро в их глазах безумное смятенье ловлю я, как сигнал распавшихся миров. В стихотворении "Русское горе" (1975) неожиданное для своего времени изображение мрачных "подъездов ленинградских", где "делит жизнь и смерть по-братски наркота и голь", перерастает в финале в горький фольклорный образ России, в котором звучат некрасовские ноты: По проулкам петербургским В солнце и в метель Ходит Горе с ликом русским – Многовечный Хмель. Образ Петербурга, детали городского пейзажа увидены порой Дольским в мифопоэтическом ореоле – будь то "ангел вестовой на шпиле" ("Акварели", 1976) или превратившийся в питерского "простого мещанина" Ангел, трагикомически воплощающий в сниженной столичной действительности черты Божественного ("Восстание Ангелов", 1994): читать полностью >>>
|